В первый раз о личности Г.Н. Потанина я узнал в Семипалатинске в ноябрьские дни 1905 года, когда семипалатинская интеллигенция устроила заочное чествование его по случаю 70-летия со дня рождения. Тогда в связи с событиями в Томске и с арестом маститого старца было много о нём толков. Меня очень поразила мысль о том, что всеми чтимый семидесятилетний старец и учёный, труды которого почитает Русское географическое общество, вдруг посажен под замок. Впрочем, вероятно, не одну юную душу это обстоятельство подстерегло поучительно, не одни глаза раскрылись шире на истинную правду окружающих условий жизни. <... >
Я внимательно прочитал коротенькую биографию Потанина в Энциклопедическом словаре, где очень скучно сказано о его больших монгольских путешествиях. К путешествиям Пржевальского я относился с затаённым восхищением, и всё-таки, читая скромные статьи Потанина в «Сибирской жизни», не был ими удовлетворён, а от этого ореол путешественника над Григорием Николаевичем казался бледнее, чем я хотел.
Тогда мне захотелось почитать самые записки о путешествии Потанина в Монголию. Но в Семипалатинске я в течение двух лет не мог достать его книг. И только в конце 1907 года в Петербурге в Публичной библиотеке мне быстро подали огромных два тома «Очерков по Северо - Западной Монголии». Прежде всего я был поражён количеством написанного. Мне казалось невозможным, чтобы один человек, хотя бы и в продолжение долгой жизни, мог столько написать об одной какой-то стране.
— Должно быть, скучнейшая история! — подумал я. — И откуда берётся терпение у этих учёных мужей — сидеть и писать? А главное — зачем так много?
Г.Н. Потанин
Я сел за стол и решил провести час за чтением, просто из приличия. Мне казалось, что буду зевать и пропаду от скуки за чтением этого убористого казённого издания. Особенно меня смущали пестревшие латинские названия растений. Но прочитавши несколько страниц, я заметил, что уже сижу в экипаже рядом с добрым и надёжным другом и еду по чужой далёкой стране, где взгляд мой, и слух, и внимание заняты замечательно интересными мелочами и подробностями путешествия. А совсем особенный пейзаж, особенно люди, птицы, звери, особенные способы передвижения и эти безграничные высоко лежащие плоскогорья — всё это перенесло меня в тот неведомый мир, который ещё в детстве представлялся в незамысловатых сказках Востока.
Позже, когда я встретился с самими сказками в «Тангуто-Тибетской окраине» и в далёких внушительных монографиях Г.Н.Потанина и когда усвоил, что по этим живым вехам учёный идёт в глубь прошедшего и ищет человека и его возвышенные истины, что здесь в кропотливом труде пытливый ум этнографа разгадывает обломки легендарно-величавого храма Соломона, храма мудрости, — я вскоре же проникнулся благозвучными чувствами к старейшему учёному - сибиряку.
А ещё через год мне представился случай и встретиться с ним лично. Это было в Томске 28 декабря 1909 года. <...> Первое, что бросилось в глаза, это более чем скромно обставленная небольшая комната и письменный стол с рукописями. <...> Он встретил меня на пороге своей комнаты, почти столкнувшись со мной, и внимательно, почти недружелюбно, как показалось мне, поглядел мне в лицо. Он был одет в чёрный старый сюртук и сверх него прикрыт серым пледом. Отрекомендовался я очень пространно и, волнуясь, стал извиняться за беспокойство. Григорий Николаевич выслушал меня внимательно и, подвинувши мне стул, глухо произнёс только:
— Гм!.. — и сел в своё кресло.
Он мне показался очень усталым и дряхлеющим, а главное, я почему-то заключил, что он тяжёл на ухо, и очень громко стал изъяснять ему мотивы моего прихода. В заключение своего объяснения, получившегося, благодаря моему волнению, весьма, должно быть, витиеватым, я подал ему приобретённый на выставке фотографический снимок и попросил сделать на нём свой автограф.
Григорий Николаевич помолчал, подумал, взял перо и, спросив у меня имя и отчество, написал: «Многоуважаемому» и т.д. Припоминая теперь этот свой поступок и громкие слова в тихой комнате одинокого учёного, я теперь сгораю от стыда за свою назойливость и в то же время благоговейно вспоминаю этот незаслуженно-мягкий приём и уступчивость Григория Николаевича. Более того, поняв неловкость восторженного молодого человека, Григорий Николаевич не хотел её почувствовать. Он даже постарался выручить своего посетителя и начал с ним разговор, как с равным, о выставке, о новостях дня и о том, что начинающим сибирским литераторам следует сгруппироваться в Томске и начать свой молодой орган, чтобы не подвергаться репрессиям со стороны пожилых и потому неснисходительных редакторов.
На высоком комоде в числе других книг лежала стопка брошюр Григория Николаевича «Областническая тенденция в Сибири», и на прощание Григорий Николаевич у меня спросил:
— Вы читали это?
— Нет, не читал.
— Прочтите, — и он дал мне одну книжечку.
Радостно я вернулся в свою квартиру и в ту же ночь, прочтя брошюру, был поражён следующим обстоятельством: в брошюре вкратце излагалась история мысли об областничестве, и выходило так, что сам Григорий Николаевич был только скромным соучастником «талантливого гимназиста Ядринцева» в создании этой мысли, хотя Ядринцев и моложе Григория Николаевича на целых семь лет. Эта изумительная скромность умалчивать о себе и приписывать заслуги всецело другому дополнила чашу первого моего восхищения перед личностью благороднейшего человека...
Но я был ещё более поражён предупредительностью и редкостной заботливостью Григория Николаевича, когда назавтра, встретившись с ним в университетском музее, получил от него адрес студента Шатилова и совет:
— Познакомьтесь с ним, а он введёт вас в молодое «Общество изучения Сибири», только что организованное... Это для вас будет полезно.
Я познакомился с Шатиловым, взял у него устав общества и, уехав в Омск, кое-что написал об этом обществе в нашем маленьком «Омском слове». И вдруг вскоре же, недели через две, получаю от Григория Николаевича обширное письмо, в котором он подробно советует, как надобно будировать общественную мысль о новой нужде сибиряков: о необходимости создания сибирским обществом высших женских курсов... Письмо было настолько интересно, что я его, почти целиком, за полной подписью автора и напечатал, за что навлёк на себя основательный гнев Григория Николаевича.
— Вы сами должны были написать статью, а не печатать частное письмо без моего согласия!.. — выговаривал он мне.
Но этот благородный гнев меня ещё больше привязал к прямой и идеально чистой натуре Потанина, который стал для меня воплощением того прекрасного, чему я должен послужить.
И осенью 1909 года, после закрытия администрацией «Омского слова», я переехал в Томск, где уже почти каждый день мог видеть и слышать Григория Николаевича, окружённого интересными людьми и целой толпой влюблённой в него молодёжи.
Григорий Николаевич как-то так себя поставил с молодёжью, что все начинающие литераторы, поэты, художники, студенты и курсистки, учителя и учительницы, тянувшиеся к нему, как растения к солнцу, чувствовали в нём не дедушку, не строгого наставника, не генерала от литературы и науки, а старшего, хорошего, простого, доброго товарища, с которым дерзали даже спорить и шутить и который и сам всех баловал своими шутками и рассказами о смешном, а главное — сказками о Востоке.
Однако, отдавая своим друзьям и почитателям пятничные вечера, Григорий Николаевич никогда не желал делать из себя центр внимания. Напротив, он предоставлял своим гостям полную свободу говорить о чём угодно, спорить, читать, и только когда не было того или другого материала, все обращали свои взоры на Григория Николаевича и начинали разными вопросами выводить его из состояния внимательного слушателя.
Г.Н. Потанин
И только тогда, а это повторялось каждый раз, Григорий Николаевич, объясняя какую-либо этнографическую деталь к «молитвенной мельнице» буддийского ламы, или какой-либо вариант бога Арья-Бало, или просто отвечая на вопрос о чём-либо, вначале медленно и тихо, с паузами, приводил какое-либо мудрое изречение из восточных сказок и легенд, а потом, оживляясь и овладевши вниманием всех, рассказывал и самую легенду или сказку. Рассказ его при этом складывался сочно, мудро, иногда переходил в тонкую художественную сатиру, а иногда, наоборот, захватывал своей поэзией и уносил на высоту Полярной Звезды — «Золотого Кола», за который восточные путешественники, путешествуя по небу, привязывали своих коней.
Таким образом, не желая делать из себя центр внимания, он был им всегда, не только у себя дома, но и у других. Впрочем, всюду и всегда появление Григория Николаевича всех настраивало превосходно. Даже на публичных общественных заседаниях благоговейное внимание большинства обращается в ту сторону, где находится скромная фигура седовласого товарища. А во время перерывов он постоянно окружён целой свитой общественных деятелей, молодёжи, дам и девушек, и скромно потирая руки, немногосложно произносит своё редкое, но постоянно мудрое, простое слово.
Но секрет такой любви и всеобщего обожания, конечно, заключается не только в мудрости, в учёности или принесённых на общественный алтарь жертвах, но и ещё в чём-то, что заключается в самой личности Григория Николаевича, в его душе и сердце. Этим магическим притягивающим элементом были и есть, конечно, та высокоидеальная нравственная чистота и цельность, которые ковались в течение всей его долгой и подвижнической жизни.
После паломничества моего в марте 1909 года к Л.Н. Толстому я очень часто позволял себе сравнивать этих двух российских старцев и, преклоняясь перед величавой фигурой Толстого, не находил в нём той цельности и неподдельной простоты, какими обладает скромный, по сравнению с Толстым, сибирский дедушка.
В то время, как аристократ Толстой в мятежных исканиях своих бессмертных образов и истины познал и хмель греха, и сладость света, когда он, будучи уже пророком и величавым мудрецом, на виду всего мира хотел и не мог уйти от соблазнов мира и, как скованный лев, метался в железной клетке мишурной роскоши, тщетно пытаясь опроститься, — скромный, никем не прославляемый, простой и неизменно кроткий, всегда нуждающийся сибиряк шёл прямо по своей демократической и тернистой дороге к единой светлой истине — ко благу своей родины. Это, конечно, далеко не то, что благо всего мира, но в конечном пункте идеалы обоих старцев сходятся. Толстой говорит: «Царствие божие внутри нас», сущность потанинского идеала: «Пусть каждая область зажжёт своё солнце, и вся земля будет иллюминирована». Не мудрено потому, что для сибиряков Потанин то же, что Толстой для всех обременённых духовной жаждой и скорбью людей мира. Наши скорби более реальны, более просты, но и для разрешения их нам нужен добрый и авторитетный друг. Этим другом для Сибири и являлся всегда Григорий Николаевич, как Толстой был другом всего мира. <…>
Один из друзей Григория Николаевича, секретарь «Сибирской жизни» Вс.М. Крутовский, а с ним и другие, в том числе А.В. Адрианов, начинают склонять Потанина писать свои воспоминания, дабы помимо незначительного гонорара за случайные его статьи, печатаемые исключительно «Сибирской жизнью», он мог иметь более определённый заработок. Разумеется, друзья Потанина попутно хотели обогатить сибирскую литературу столь ценными мемуарами. Но Григорий Николаевич наотрез отказался это делать.
— Когда я был в кадетском корпусе, то меня постоянно муштровали и заставляли делать то, чего я не хотел, — ответил он однажды мне на вопрос о причине его отказа. — Вот и теперь, когда я чувствую, что меня неволят, мне кажется, что меня снова будут муштровать... Другое дело, когда я пишу о том, о чём добровольно подсказывает мне мой мозг. Да и мои воспоминания едва ли кому-нибудь нужны и интересны. И неприятно мне писать о себе.
Было очень прискорбно потерять надежду когда-либо прочесть о замечательном полувеке, в котором деятельно прожил Григорий Николаевич, и некоторые из нас всё чаще стали навещать его и заводить беседы о его прошлом, чтобы потом дома всё записывать и сохранять. Не подозревая этого коварства, Григорий Николаевич охотно отвечал на расспросы и иногда подробно вспоминал о детстве, о юношеских годах, о путешествиях, о современниках, о разных случаях из прошлого Сибири. Но Григорий Николаевич всегда рассказывал так, что сам он был лишь посторонним наблюдателем каких-либо поучительных и интересных случаев или историй. Если же касалась речь его самого, то он всегда рисовал себя в каком-либо забавном положении и непременно в рамке своих сибирефильческих идей.
Но однажды, именно 16 февраля 1910 года, мне удалось вызвать Григория Николаевича на личные воспоминания. <...> Рассказывал мне Григорий Николаевич, как он в Томске познакомился с Бакуниным, как попал с «казачьего седла на университетскую скамью», как ехал в Петербург с караваном золота и серебра, как жил в Петербурге вместе с Ядринцевым и как затем совершил первое большое путешествие в Казахстан. <...>
В ссылке, как известно, Григорий Николаевич познакомился с Александрой Викторовной Лаврской и на ней женился. Однажды он мне рассказывал, как вёз по одной из китайских рек в лодке гроб погибшей в Китае своей жены и как затем в течение полугода не мог буквально осушить своих слёз об этой невозвратной потере.
— О чём бы я ни говорил, кого бы я ни видал перед собой, я вспоминал о ней, и слёзы в ту же секунду начинали мне застилать глаза... — говорил Григорий Николаевич.
Весной 1911 года мы вместе с ним выехали на пароходе из Томска на Алтай. Только вместе путь наш продолжался до Барнаула. Он ехал на Северный Алтай, в Анос, где живут остатки племени алтайцев-шаманистов, а меня «командировал» в юго-восточную часть Алтая, в Бухтарминский край, куда я и направился на целый год. Этот совместный путь до Барнаула в обществе Григория Николаевича был особенно богат рассказами. Опять я слышал и новые сказки о Востоке, и легенды, и воспоминания. Но этим не ограничивалось. Григорий Николаевич всюду делает своё большое дело: культурное служение родине. В Новониколаевске, в каюте парохода, с председателем биржевого общества г. Витте у него происходит совещание об образовании при Обществе изучения Сибири обследования хлебной торговли в Сибири. Попутно Григорий Николаевич пишет деловые письма. Вспоминает об этнографическом бурятском вечере в Иркутске и даёт мне директивы для статьи об этом в «Сибирскую жизнь». Тут же в багаже своём везёт приборы для ботанических коллекций на Алтае, что будут делать курсистки-слушательницы естественных наук, когда они приедут на Алтай из Петербурга. А когда гуляет по балкону парохода, то, указывая на крутые берега Оби с треугольными остатками снега в оврагах, говорит:
— Восточные народы мотивы для своих орнаментов брали, вероятно, у самой природы... Вам не кажется, что тот вон изогнувшийся яр напоминает жёлтый сыромятный ремень, окованный серебряными бляхами?
Всему и всегда Григорий Николаевич найдёт оригинальное сравнение, всё осветит своим проникновенным разумом, согреет своей большой любовью. Для выражения своих чувств у него нет ни возгласов, ни междометий восхищения, ни даже имён прилагательных. Для этого у него всегда под рукой правдивый краткий красочный рассказ из самой жизни или малая цитата из классической литературы. Словом, в тихих речах и медленных движениях его неугасимо горит длительная работа на пользу человека и особенно на пользу родины его — Сибири, во все уголки которой из его сердца тянутся невидимые нити светлой любви.
Памятник Г.Н. Потанину в г. Томске
Расставаясь с Григорием Николаевичем в Барнауле и отправляясь на Бухтарму к дикой китайской границе, я тоже нёс в своей душе такую нить его любви и, нанизывая на неё всё, что можно, был необыкновенно счастлив тем, что нас соединяет эта нить. <...>
- Ваши рецензии