Ранние рассказы
Маленькая исповедь
Еще январь месяц, а день уже заметно прибавился. Уже пятый час дня, а фонари только кое-где мелькают. Солнце уже село. Небо темно-красное точно горит, даль каким-то туманом окутана, лениво поднимается из труб лиловый дым.
На крышах и карнизах домов тяжелыми неуклюжими хлопьями повис снег. По набережной Невы идут два молодых человека, разговор ни на минуту не прерывается.
— Вот скоро весна подойдет, — продолжает один начатый разговор, — тогда трудно будет усидеть в городе.
— Так ли уж скоро? — вздыхает другой. — Уже теперь, когда еще зимы середина, скучно ждать становится. Только день прибавился немного, так и пахнуло чем-то весенним. Дела теперь, сам знаешь, по горло, казалось бы, некогда и мечтать, а выходит совсем другое. Сидишь иной раз вечером, — назавтра дела много, и ни с того ни с сего вспомнится весна, деревня. Вскочишь из-за стола, оглянешься, а крутом лишь четыре стены — гроб словно. А тут весенние картины рисуются, слышишь — птички поют. Или вспомнишь другой раз, как высоко в небе стая журавлей несется — весело меж собой перекликаются; или гуси на перелете. Свободой, границ не ведающей, веет от этих птиц, сколько радости в их полете!
Или когда все так бывает, и где-нибудь на гибкой веточке кувыркается синичка, вспомнишь, как чирикает она, казалось бы, однообразно, а ведь как гармонично выходит. А простенькую песенку зяблика узнаешь, так в душу, прямо в душу и западают эти звуки. Вот вспомнишь все это, и защемит грудь — просто плакать хочется. Нет, думаешь, надо заниматься — тогда забудешь про деревню. Глядишь на бумагу, а вместо букв видишь ясное чистое небо, видишь распускающиеся деревья, травку сквозь мох и некось пробивающуюся.
Широко кругом, поля еще желтеют, только зеленеет озимь. Чудится, спускаешься с горы, в стороне деревушка сереет, по обеим сторонам дороги бесконечные поля, вон ольховые кустарники, за ними опять поля. Дорогу размыло, лошади скользят, тарантас кренится, но ничего этого не замечаешь, только вдаль глядишь — там впереди еловая роща виднеется, а из-за нее торчат белые башенки дома.
Сколько воспоминаний связано с этим домом, его помню я с раннего детства. Не усидишь в тарантасе. Свежий ветерок приятно ласкает тебя, где-то заливается жаворонок, солнце ярко блестит. Широко кругом, вольно. А потом вспоминается жизнь в деревне, радостная и беззаботная.
Оглянешься — точно от сна пробудишься, а кругом те же стены торчат, будто насмехаются над тобой. Бросишь работу — уж не до нее. Мечешься как тигр в клетке, горло так и саднит. Хочешь молиться, а все где-то звенит трель жаворонка — какая тут молитва!
Портреты на стенах словно улыбаются: вот, мол, чудак, о чем задумался. Зло на них берет, так и сорвал бы со стены, бросил. А то вспомнишь, что совсем недавно предпочел день в городе провести, когда можно было в деревню податься — обидно как-то. К окну подойдешь, смотришь, жизнь кипит вокруг, думаешь как же это люди живут себе, не мучит их мечта о природе? Да, впрочем, половина, да что половина — девяносто процентов этих людей, что толпами движутся по улицам, не видали как следует природы. Для них лес необъятный вполне заменяет жалкий скверик, где тоскливо торчит сотня-другая подрезанных, поруганных деревьев. Для них свежий весенний аромат вполне заменяет скверный, дымный воздух какой-нибудь набережной, песенки зяблика или жаворонка им совсем и не надо.
Обидно становится, что пользуются люди общепринятыми, дозволенными цензурою удовольствиями и вполне счастливы, а тут уродишься таким уродом, что ищешь все чего-то необыкновенного, конечно, в глазах обыкновенных обывателей, и не можешь даже сказать, в чем находишь высшее наслаждение. Всякий выслушает и, поспешно отойдя, подумает: ну и чудак же, толкует про деревню, про природу, а что там хорошего — совсем неблагоустроенно, никакого комфорта нет.
Однако до следующего раза, домой теперь пора. Но все-таки, как бы то ни было, я не променяю на целый ряд всяких великосветских удовольствий и нескольких часов в деревне или в лесу в ясный теплый день.
— Конечно, ружье с собой взять не забудешь? — возражает товарищ.
— Можно и без ружья. Но о том, как я смотрю на охоту, рассказ еще за мной.
Зимние картины
Кто из нас не любовался зимними картинами? Кто не обращал внимания на дерево в морозный день? Конечно, я говорю о впечатлении, производимом деревьями на просторе, а не теми чахлыми их представителями, которые растут в теснинах городов. Каждый зимний день имеет свои прелести, сама вьюга или пурга не лишены оригинальной красоты, но, без сомнения, более привлекателен ясный морозный день.
Утром какой-то не то пар, не то туман окутывает всю землю, небо кажется лиловато-серым. Но туман этот мало-помалу окрашивается красноватым цветом — это солнце, как раскаленный шар, поднимается из-за леса. Туман понемногу исчезает, стволы деревьев, дома — все окрашивается розовым цветом, даже тени становятся какими-то лиловато-красными.
Солнце, наконец, поднялось, резкие краски смягчились. Снега по-прежнему стали казаться белой пеленой, заискрились, заиграли снежинки разными цветами. Деревья и не узнаешь. Каждая веточка стала по крайней мере раза в четыре толще. Ярко-белые на свету и какие-то синеватые в тени, мягко выделяются они на фоне неба. Тени стали резче, лиловый цвет сменился также синим.
Дорога серой чертой вьется-извивается по равнине. Снежная пыль летит из-под копыт. Бойко бегут мохнатые лошаденки, иней их в белый цвет перекрасил. Скрипят полозья. На ухабе встряхнутся, закряхтят по-живому розвальни. Господи! Как хорошо в такую минуту. Воздух свежий, чистый, сам пробирается в грудь. Думать ни о чем не хочется, все заботы улетели. Кажется, ехал бы так без конца. Но равнина окончилась — въезжаешь в лес и невольно весь превращаешься в зрение.
Особенно хорош бывает в такие дни хвойный лес с его выворотнями и буреломами. Вон торчит корень, само дерево скрыто под снегом — точно белые нити протянулись от корня к земле. Снег тяжелыми неуклюжими хлопьями висит на ветвях. Грозен бывает такой лес летом, но еще грознее — зимой. Иней немного смягчает картину, а когда его нет, стволы среди снега кажутся еще более темными. Таинственными черными громадами кажутся буреломы.
Снег, седой косматой бородою на сучках повисший, хвоя густая, пни — все, что летом остается таким незаметным среди общего темного колорита, зимою бросается в глаза своим оригинальным, порой даже и уродливым рисунком. Вот идешь мимо просеки, рядом все выделяется сильно и ясно, но чем дальше, тем планы бледнее и, наконец, все сливается в сероватый туман. Особенно красиво бывает, когда солнце вечером появляется в конце просеки. Небо блестит, мягкие облака всех цветов по нему раскиданы, и к этому надо прибавить еще широкое полотно просеки, обставленное с обеих сторон стеною громадных деревьев.
Всю прелесть этой картины может себе представить лишь человек, хотя бы раз побывавший в зимнем лесу. На первый взгляд кажется, что лес зимой должен быть однообразен, но если хорошенько в него вглядишься — поймешь: он не уступает лесу летнему. Зимою иней и снег служат деревьям листвою не менее красивой, чем листья.
21 октября 1892 г.
На Крыловом дворе
Дорога шла по мягкому торфяному грунту, деревья, сломленные старостью и непогодой, своими поблекшими вершинами или полусгнившими корягами пересекали мой путь. Словно безобразные чудища, торчали по сторонам почерневшие выворотни и буреломы. Мрачные грозовые тучи вместе с наступающими сумерками быстро застлали все буроватой, непроницаемой мглой.
Положение моего тарантасика, а в частности и мое, было не особенно приятное. К счастью, возница мой, Селифан, и тут отличился предусмотрительностью — под козлами вместе с овсяной торбою оказался фонарь, который и был тотчас укреплен на передок. Тяжело шлепал копытами Красавчик по бесконечной луже, тарантас по-старому продолжал метаться из стороны в сторону, но теперь, при свете фонаря, можно было различить, отчего произошел толчок — от камня или от коряги.
Где-то вдали гремело, слабая молния иногда пробивалась сквозь хвойную чащу. Точно длинные руки, выделялись на темном фоне еловые ветки, освещенные фонарем, и красиво было, когда при блеске молнии вместо темного глухого фона глубь чащи озарялась фосфоричным, голубоватым блеском, по которому темным узором рисовались переплетшиеся, только-только освещенные фонарем передние ветки. Зловеще, глухо загудел по хвое ветер и встряхнулся, как-то крякнув, лес, словно приготавливаясь к наступающей непогоде.
Укоризненно отозвался с козел Селифан, давно обижавшийся на меня за лишние для него хлопоты, зачем-де меня понесло, на такую погоду глядя, Бог весть куда, за целых двадцать верст киселя хлебать — поохотиться, точно дома птиц нету. Гроза ночью, да еще при такой адской дороге, произвела на меня неприятное впечатление и заставила пожалеть об уютной комнате.
— Долго еще до погоста-то? — спросил я Селифана.
— А уж не воротиться назад, коли самую вязкую мшагу проехали, а еще не близко и не далеко, почитай верст семь будет, да еще поди и Черчень теперича разлился — как тут поедешь? — запугивал грозный возница, полуоборачивая ко мне разгневанное лицо свое, почти до самых глаз заросшее курчавой седой бородой.
— Так как же быть, братец?
Селифан обрадовался, что, наконец, заставил-таки меня обратиться к его авторитету и успокоил, что он свернет по Рябушенской тропке и там, за самой Нефединой пожней, будет Крылов двор, где мы и заночуем — туда недалече.
Скоро, Бог знает каким чутьем, разыскал он Рябушенскую тропку, и сравнительно скоро перед нами радушно блеснул фонарь Крылова двора, и нерадушно залились воем дворняги. Удар кнута по оконнице заставил дверь отвориться, и на пороге появился с лампой в руках по-видимому весьма почтенный старец, наружность которого я как следует рассмотрел только в избе.
Не дожидаясь приглашения, я соскочил с тарантаса и поднялся на крылечко. Старик внимательно осмотрел меня и, вяло спросив: «проезжий?», на мой утвердительный жест пропустил в сени. Лампа в руках старика бросила отблеск вглубь сеней и осветила какие-то кадки, веники, щенца, жалобно повизгивавшего в углу, и здоровенную бабу с бесцеремонно подоткнутым подолом, раздувавшую что было мочи огромный самовар. Хозяин распахнул небольшую дверку, и, переправившись через высокий порог, приклонив голову, чтобы не удариться о косяк, мы очутились в избе.
Из красного угла мрачно глянули на меня глазные блики, ярко горевшие на темных иконах. На одних лица совсем уже исчезли, и только остатки надписей свидетельствовали, что это были не простые доски, а на других еще можно было с трудом различить какие-то суровые лики. Около икон висели полотенца и теплилось несколько лампад различной величины, средние иконы были красиво убраны свежими цветами.
Около обтесанных чистых стен шли широкие лавки, в простенках между маленькими оконцами висело изображение Страшного Суда и еще какие-то картинки. Часть избы отделялась ситцевой, чистой, что меня очень приятно поразило, занавеской, за которой кто-то шевелился и шушукался, верно, критикуя меня. Пол, белая печь, блином расплывшаяся на четверть избы, стол и все — до последнего горшка на полке у дверей и веника в углу — поражало опрятностью. Воздух был пропитан запахом сосны и деревянного масла. Переходя за этот порог, словно освобождался от дум и забот, от всего веяло таким миром и тишиной.
Хозяин, стоя в избе, отдал приказание работнику поставить лошадь, отвести моего кучера на черную половину, поторопиться с самоваром и потом чинно опустился на скамью напротив меня. Сивые волосы его, раздвоенные посередине пробором, были смочены, должно быть, маслом и падали на лоб влажными косицами, окладистая белая борода и добродушнейшие усы, совершенно закрывая рот, вились и разбегались множеством локонов, брови были темнее прочих волос и сурово торчали отдельными кустиками, по временам придавая ласковым глазам грозное выражение. Глаза, когда-то, должно быть, большие и темные, теперь выцвели и сузились, окруженные множеством самых затейливых морщинок, щеки были довольно полные и даже слегка лоснились. Посреди этого лица так и хотелось увидеть нос, зарумянившийся картофелиной, но у хозяина нос был прямой, с легкой горбинкой, и сообщал строгость всему лицу.
Глядя на него, мне невольно представилось, как могут измениться эти сотни ласковых морщинок во время гнева и как еще могут сверкнуть эти бесцветные старческие глаза. Старик обстоятельно расспросил, откуда я и куда, давно ли был в городе, и потом, пристально глядя, сказал:
— А табак куришь?
Мой отрицательный ответ очень его обрадовал.
— Дело, дело, то-то я сразу унюхал, что не пахнет от Тебя зельем антихристовым, а уж кабы курил, так не прогневайся, не дал бы я тут тебе сидеть — в черной избе я курящих принимаю. А вино пьешь?
— Нет.
— И это дельно. Хотя вино и допустимо в ином разе, этак при болезни примерно, но все уж лучше без него. Скорее и тело успокоится, и душа исцелится.
- Ваши рецензии